Неточные совпадения
К довершению этого,
кричал кричмя дворовый ребятишка, получивший от
матери затрещину; визжал борзой кобель, присев задом к земле, по поводу горячего кипятка, которым обкатил его, выглянувши из кухни, повар. Словом, все голосило и верещало невыносимо. Барин все видел и слышал. И только тогда, когда это делалось до такой степени несносно, что даже мешало барину ничем не заниматься, высылал он сказать, чтоб шумели потише.
— И чего-чего в ефтом Питере нет! — с увлечением
крикнул младший, — окромя отца-матери, все есть!
Соня упала на ее труп, обхватила ее руками и так и замерла, прильнув головой к иссохшей груди покойницы. Полечка припала к ногам
матери и целовала их, плача навзрыд. Коля и Леня, еще не поняв, что случилось, но предчувствуя что-то очень страшное, схватили один другого обеими руками за плечики и, уставившись один в другого глазами, вдруг вместе, разом, раскрыли рты и начали
кричать. Оба еще были в костюмах: один в чалме, другая в ермолке с страусовым пером.
— Ничего, ничего! —
кричал он
матери и сестре, — это обморок, это дрянь! Сейчас только доктор сказал, что ему гораздо лучше, что он совершенно здоров! Воды! Ну, вот уж он и приходит в себя, ну, вот и очнулся!..
Захочет ли чего-нибудь Илья Ильич, ему стоит только мигнуть — уж трое-четверо слуг кидаются исполнять его желание; уронит ли он что-нибудь, достать ли ему нужно вещь, да не достанет, — принести ли что, сбегать ли за чем: ему иногда, как резвому мальчику, так и хочется броситься и переделать все самому, а тут вдруг отец и
мать, да три тетки в пять голосов и
закричат...
Мать-попадью степенную,
Попову дочь безвинную,
Семинариста всякого —
Как чествуете вы?
Кому вдогон, как мерину,
Кричите: го-го-го?..
У поваренка вырвался
Матерый серый селезень,
Стал парень догонять его,
А он как
закричит!
А нам земля осталася…
Ой ты, земля помещичья!
Ты нам не
мать, а мачеха
Теперь… «А кто велел? —
Кричат писаки праздные, —
Так вымогать, насиловать
Кормилицу свою!»
А я скажу: — А кто же ждал? —
Ох! эти проповедники!
Кричат: «Довольно барствовать!
Проснись, помещик заспанный!
Вставай! — учись! трудись...
— Auf, Kinder, auf!.. s’ist Zeit. Die Mutter ist schon im Saal, [Вставать, дети, вставать!.. пора.
Мать уже в зале (нем.).] —
крикнул он добрым немецким голосом, потом подошел ко мне, сел у ног и достал из кармана табакерку. Я притворился, будто сплю. Карл Иваныч сначала понюхал, утер нос, щелкнул пальцами и тогда только принялся за меня. Он, посмеиваясь, начал щекотать мои пятки. — Nu, nun, Faulenzer! [Ну, ну, лентяй! (нем.).] — говорил он.
— Кто там? — сердито
крикнула мать и невероятно быстро очутилась в дверях. — Ты? Ты прошел через кухню? Почему так поздно? Замерз? Хочешь чаю…
А через несколько дней, ночью, встав с постели, чтоб закрыть окно, Клим увидал, что учитель и
мать идут по дорожке сада; мама отмахивается от комаров концом голубого шарфа, учитель, встряхивая медными волосами, курит. Свет луны был так маслянисто густ, что даже дым папиросы окрашивался в золотистый тон. Клим хотел
крикнуть...
Говорил он громко, точно глухой, его сиповатый голос звучал властно. Краткие ответы
матери тоже становились все громче, казалось, что еще несколько минут — и она начнет
кричать.
— Держите ее, что вы? —
закричала мать Клима, доктор тяжело отклеился от стены, поднял жену, положил на постель, а сам сел на ноги ее, сказав кому-то...
— Со всех сторон плохо говоришь, —
кричал Варавка, и Клим соглашался: да, отец плохо говорит и всегда оправдываясь, точно нашаливший.
Мать тоже соглашалась с Варавкой.
Мать Клима оглянулась на шум и строго
крикнула...
—
Мать сошла с ума, а ты
кричишь — чаю.
— Колдун показался снова! —
кричали матери, хватая на руки детей своих.
— Прощайте, братцы! —
кричал в ответ кузнец. — Даст Бог, увидимся на том свете; а на этом уже не гулять нам вместе. Прощайте, не поминайте лихом! Скажите отцу Кондрату, чтобы сотворил панихиду по моей грешной душе. Свечей к иконам чудотворца и Божией
Матери, грешен, не обмалевал за мирскими делами. Все добро, какое найдется в моей скрыне, на церковь! Прощайте!
«Он воскресит твое дитя», —
кричат из толпы плачущей
матери.
Когда Верочке подошел шестнадцатый год,
мать стала
кричать на нее так: «отмывай рожу-то, что она у тебя, как у цыганки!
Потом отец сел за стол, посадил меня с собой рядом и
закричал: «Ну, теперь давай нам,
мать, с Федюшкой обедать: мы есть хотим».
Мать говорит: «Так же, как тебя». Мальчик был худой; ножки, ручки у него были тоненькие, и он все
кричал. Когда ни проснешься ночью, он все
кричит, а мамушка все баюкает, припеваег. Сама кряхтит, а все поет.
Лет до десяти я не замечал ничего странного, особенного в моем положении; мне казалось естественно и просто, что я живу в доме моего отца, что у него на половине я держу себя чинно, что у моей
матери другая половина, где я
кричу и шалю сколько душе угодно. Сенатор баловал меня и дарил игрушки, Кало носил на руках, Вера Артамоновна одевала меня, клала спать и мыла в корыте, m-me Прово водила гулять и говорила со мной по-немецки; все шло своим порядком, а между тем я начал призадумываться.
Его гимназическое пальто, фуражка, калоши и волосы на висках были покрыты инеем, и весь он от головы до ног издавал такой вкусный морозный запах, что, глядя на него, хотелось озябнуть и сказать: «Бррр!»
Мать и тетка бросились обнимать и целовать его, Наталья повалилась к его ногам и начала стаскивать с него валенки, сестры подняли визг, двери скрипели и хлопали, а отец Володи в одной жилетке и с ножницами в руках вбежал в переднюю и
закричал испуганно...
Я бегу на чердак и оттуда через слуховое окно смотрю во тьму сада и двора, стараясь не упускать из глаз бабушку, боюсь, что ее убьют, и
кричу, зову. Она не идет, а пьяный дядя, услыхав мой голос, дико и грязно ругает
мать мою.
Пришел вотчим в парусиновом пиджаке, в белой фуражке. Бесшумно взял стул, понес его к постели
матери и вдруг, ударив стулом о пол,
крикнул громко, как медная труба...
Мне вспомнилось, что
мать моя не
кричала так, когда родила.
Дед
кричал, бил ногами по скамье, его борода смешно торчала в потолок, а глаза были крепко закрыты; мне тоже показалось, что ему — стыдно
матери, что он — действительно притворяется, оттого и закрыл глаза.
Дядя Михаил, ударив по столу рукою,
крикнул матери...
Закричали все четверо, громче всех вотчим. Я ушел в сени, сел там на дрова и окоченел в изумлении:
мать точно подменили, она была совсем не та, не прежняя. В комнате это было меньше заметно, но здесь, в сумраке, ясно вспомнилось, какая она была раньше.
— Эх, курочки-и! —
закричал, засвистел мужик, трогая лошадей вожжами, наполнив тишину весельем; лошади дружно рванули в поле, я поглядел вслед им, прикрыл ворота, но, когда вошел в пустую кухню, рядом в комнате раздался сильный голос
матери, ее отчетливые слова...
После святок
мать отвела меня и Сашу, сына дяди Михаила, в школу. Отец Саши женился, мачеха с первых же дней невзлюбила пасынка, стала бить его, и, по настоянию бабушки, дед взял Сашу к себе. В школу мы ходили с месяц времени, из всего, что мне было преподано в ней, я помню только, что на вопрос: «Как твоя фамилия?» — нельзя ответить просто: «Пешков», — а надобно сказать: «Моя фамилия — Пешков». А также нельзя сказать учителю: «Ты, брат, не
кричи, я тебя не боюсь…»
— Ну, а
кричать на меня я вам не позволяю, — тихо сказала
мать.
Посадила его на диван, он шлепнулся, как тряпичная кукла, открыл рот и замотал головой; бабушка
крикнула матери...
— Папаша! — густо и громко
крикнула мать и опрокинулась на него, а он, хватая ее за голову, быстро гладя щеки ее маленькими красными руками,
кричал, взвизгивая...
Заплакали дети, отчаянно
закричала беременная тетка Наталья; моя
мать потащила ее куда-то, взяв в охапку; веселая рябая нянька Евгенья выгоняла из кухни детей; падали стулья; молодой широкоплечий подмастерье Цыганок сел верхом на спину дяди Михаила, а мастер Григорий Иванович, плешивый, бородатый человек в темных очках, спокойно связывал руки дяди полотенцем.
Бывало, матери-то
кричат: мадама, мадама, — это, стало быть, моя дама, барыня моя, — а барыня-то из лабаза на себе мешок муки носила по пяти пудов весу.
— Зима, метель метет по улице, мороз избы жмет, а они, французы, бегут, бывало, под окошко наше, к
матери, — она калачи пекла да продавала, — стучат в стекло,
кричат, прыгают, горячих калачей просят.
— Эх, мамаша, —
крикнула мать, отняла у нее гроб, и обе они исчезли, а я остался в каюте, разглядывая синего мужика.
Прижмется, бывало, ко мне, обнимет, а то схватит на руки, таскает по горнице и говорит: «Ты, говорит, настоящая мне
мать, как земля, я тебя больше Варвары люблю!» А
мать твоя, в ту пору, развеселая была озорница — бросится на него,
кричит: «Как ты можешь такие слова говорить, пермяк, солены уши?» И возимся, играем трое; хорошо жили мы, голуба́ душа!
Мне страшно; они возятся на полу около отца, задевают его, стонут и
кричат, а он неподвижен и точно смеется. Это длилось долго — возня на полу; не однажды
мать вставала на ноги и снова падала; бабушка выкатывалась из комнаты, как большой черный мягкий шар; потом вдруг во тьме
закричал ребенок.
Во время уроков она смотрела углубленными глазами через меня — в стену, в окно, спрашивала меня усталым голосом, забывала ответы и всё чаще сердилась,
кричала — это тоже обидно:
мать должна быть справедлива больше всех, как в сказках.
Мальчик, выйдя на улицу,
кричит своим товарищам: «равняйсь!», «отставить!» Или же он кладет в мешок свои игрушки и кусок хлеба и говорит
матери: «Я иду бродяжить».
— Что сделала? Куда ты меня тащишь? Уж не прощения ли просить у ней, за то, что она твою
мать оскорбила и твой дом срамить приехала, низкий ты человек? —
крикнула опять Варя, торжествуя и с вызовом смотря на брата.
Слышатся громкие крики, задорная брань. Монахини ругаются, и, задыхаясь, неистово хохочет Серафима Ильинишна. Другие кто
кричит, кто голосит, кто визжит, кто выкликает, кто выпевает… Ни дать ни взять — шабаш на Лысой горе. Ни Матренушке, ни дворецкому с конторщиком, ни каптенармусу с фельдфебелем не унять через край расходившихся девок и баб. Не сразу могли понять Варенька с Дуней, что дело идет об Арарате. В источный голос вопит
мать Илария, размахивая четками...
Только что ушли от Аксиньи Захаровны Патап Максимыч и Дарья Сергевна, ушла и Параша, сказавши
матери, что надо ей покормить Захарушку. Покормить-то она его немножко покормила, но тотчас же завалилась спать, проснулась вечером, плотно поужинала, потом опять на боковую. Стала звать к себе мужа,
кричала, шумела, но никто не знал, куда тот девался.
— Саввушка, где ты, родной? —
крикнула мать, оглядываясь.
— Ты что там подлости на стенах читаешь! —
крикнула на меня матушка, —
мать живьем чуть не съели, а он вон что делает! Агашка! Агашка! Да растолкай ты ее! ишь, шутовка, дрыхнет! Ах, эти хамки! теперь ее живую сожри, она и не услышит!
Разумеется, в конце концов Мисанка усвоил-таки «науку», только с фитой долго не мог справиться и называл ее не иначе, как Федором Васильичем, и наоборот. Однажды он даже немало огорчил
мать, увидев через окно проезжавшего по улице Струнникова и
закричав во все горло...
— Ты опять, балбес бесчувственный, над
матерью надругаешься! —
кричала она на него, — мало тебе, постылому сыну, намеднишней потасовки! — И вслед за этими словами происходила новая жестокая потасовка, которая даже у малочувствительного «балбеса» извлекала из глаз потоки слез.